Губернские очерки - Страница 116


К оглавлению

116

Боровиков молчал.

– Здесь нет следователя…

– Это единому богу известно-с, – отвечал он, бросивши на меня угрюмый взгляд.

– Где же прочие-то? – спросил я.

– А где! чай, в карточки поигрывают, водочку попивают, – отозвался желчный господин, – их сделали только свидетелями: как же можно такую знатную особу, господина секретаря, в острог посадить… Антихристы вы! – присовокупил он, глухо кашляя.

– А это что за господин? – спросил я у Якова Петровича вполголоса, указывая на говорящего.

Яков Петрович дернул меня за фалду фрака и не отвечал, а как-то странно потупился. Я даже заметил и прежде, что во все время нашего разговора он отворачивал лицо свое в сторону от лежащего господина, и когда тот начинал говорить, то смотрел больше в потолок. Очевидно, Яков Петрович боялся его. Однако дерганье за фалды не ускользнуло от внимательного взора арестанта.

– Что за фалду-то дергаешь? – спросил о" злобно.

– Оставьте… оставьте… буйный человек-с! – прошептал Яков Петрович.

– То-то буйный! – сказал арестант, медленно привставая на постели, – вашему брату, видно, не по шкуре пришелся!

Яков Петрович хотел было удалиться.

– Нет, ты меня выслушай, не верти хвостом! Пришел, так слушай! Вы спрашиваете, государь мой, кто я таков? – продолжал он, обращаясь ко мне. – Я, государь мой, поклонник правды и ненавистник лжи! вот кто я – безделица! Имя мое не легион, как вот этаким (указательный перст устремлен на Якова Петровича, который пожимается), а Павел Трофимов сын Перегоренской – не ский, а ской – звание же мое отставной титулярный советник. С юных лет, государь мои, я получил страсть к истине, всосав ее, могу сказать, с млеком матери. Будучи еще секретарем в магистрате, изобрел следующие науки: правдистику, патриотистику и монархоманию. Тщетно я обращался ко всем властям земным о допущении меня к преподаванию наук сих; тщетно угрожал им карою земною и небесною; тщетно указывал на растление, царствующее в сердцах чиновнических – тщетно! Овые отвечали молчанием, овые – презрением и ругательством… Плоды моих усилий выразились лишь в гербовых пошлинах, коих в течение двадцати лет выплатил до тысячи серебром… Он закашлялся.

– Что оставалось мне? Чем мог насытить я глад истины, терзавший мою душу? Оставались исправники, оставались становые… ну, и ябедник.

Он вознамерился встать, и перед нами взвилось нечто безобразно-длинное, вроде удава.

– Ябедник, государь мой! вы понимаете: ябедник!

– Да вы расскажите, за что вы здесь-то сидите? – неожиданно прервал Пересечкин.

– Приступаю к тягостнейшему моменту моей жизни, – продолжал Перегоренский угрюмо, – к истории переселения моего из мира свободного мышления в мир авкторитета… Ибо с чем могу я сравнить узы, в которых изнываю? зверообразные инквизиторы гишпанские и те не возмыслили бы о тех муках, которые я претерпеваю! Глад и жажда томят меня; гнусное сообщество Пересечкина сокращает дни мои… Был я в селе Лекминском, был для наблюдения-с, и за этою, собственно, надобностью посетил питейный дом…

– Чай, просьбицу настрочить, – сказал Пересечкин, – известно, зачем ваш брат…

– Зашедши в питейный дом, увидел я зрелище… зрелище, относящееся к двум пунктам-с… Мог ли я, вопрошаю вас, государь мой, мог ли я оставить это втуне? мог ли не известить предержащую власть?

Общее молчание.

– Но здесь, здесь именно и открылась миру гнусность злодея, надменностию своею нас гнетущего и нахальством обуревающего… Получив мое извещение и имея на меня, как исконный враг рода человеческого, злобу, он, не помедлив даже мало, повелел псом своим повлещи меня в тюрьму, доколе не представлю ясных доказательств вымышленного якобы мною злоумышления… где и до днесь пребывание имею…

– Что ж, так и по закону следует, – заметил нерешительно Яков Петрович.

– Следует! а следует ли, спрашиваю я тебя, раб лукавый и неверный, следует ли оставлять страждущих заключенников в жертву лютому мразу и буйствующим стихиям?

Он указал на разбитое окно. Дело происходило в июле, и дни стояли знойные.

– Они сами беспрестанно в окнах стекла бьют, – возразил бывший с нами смотритель замка, – не успеешь нового вставить, смотришь, оно уж и разбито…

– А следует ли оставлять узника боса и сира? – продолжал Перегоренский, указывая на свои ноги, которые действительно лишены были всякой обуви.

– Они уж третьи сапоги нарочно бросают в сортир.

– А следует ли того же узника оставлять без пищи, томимого гладом и жаждой? – перебил Перегоренский.

– Они требуют вафель-с, а вафель у нас не положено… посудите сами, ваше высокоблагородие! – возразил смотритель.

– Все эти вопросы, и множество других, возымел я твердое намерение предложить господину министру, и не далее как с первою же почтой… И тогда – трепещи, злодей!


– Вот этакая-то у нас целый день каторга! – сказал смотритель, когда мы вышли из каморы, – хошь бы решили его, что ли, поскорей!

– Чего же вы-то боитесь? – спросил я Якова Петровича.

Он махнул рукой.

– Ведь вы человек чистый, – продолжал я, – какая же вам надобность позволять говорить себе дерзости арестанту и притом ябеднику? разве у вас нет карцера?

– И-и-и! – произнес только Яков Петрович и пуще прежнего замахал руками.

– Да как же тут свяжешься с эким каверзником? – заметил смотритель, – вот намеднись приезжал к нам ревизор, только раз его в щеку щелкнул, да и то полегоньку, – так он себе и рожу-то всю раскровавил, и духовника потребовал: "Умираю, говорит, убил ревизор!" – да и все тут. Так господин-то ревизор и не рады были, что дали рукам волю… даже побледнели все и прощенья просить начали – так испужались! А тоже, как шли сюда, похвалялись: я, мол, его усмирю! Нет, с ним свяжись…

116