– Ну, – говорит, – ты теперича, пожалуй, собираться в дорогу можешь.
– Как, – говорю, – собираться? куда?
– Ну, да вот хоть туда, откуда к нам приехал. – А дом-то как?
– А дом продашь наускори: у меня уж и покупщик такой сыскался.
– Да помилуй, ваше благородие, за что же ты три-то тысячи вчерась взял?
– Это, – говорит, – не твое дело; нынче порядок такой. Мы вот начальству докладывали, что Степка, мол, неизвестно куда из дому твоего скрылся, так начальство изволит говорить: если уж так, что Степку изловить не могли, так, по крайности, чтоб духу твоего в городе не пахло: развращаешь ты весь народ.
– Господи ты боже мой! да что ж, ограбить, что ли, вы меня, удавить, что ли, хотите?
Он, знашь, вспыхнул.
– Как, – говорит, – ограбить? Кто здесь грабит? Да ногами так и затопотал, и ручищи вперед выплатил – знамо для чего.
– Счастлив твой бог, – говорит, – что человек-то я добрый: вижу, что ты больно уж огорчен, не в своем будто уме такие дела говоришь.
Ну, и представили мне покупщика на дом, а покупщик-от Андрияшка. Выложил он мне тут же тысячу серебряных рублей, однако и те частный взял: "Ты, говорит, пожалуй, с деньгами-то здесь останешься, да опять смуту заводить станешь, а вот, говорит, тебе на дорогу двадцать целковеньких, ступай восвояси". Я было попросить хотел – так куда? "Ты, говорит, видно брыкаться задумал, так ведь у нас дело-то еще не кончено; пожалуй, и теперь еще в казамат угомонить можно, яко пристанодержателя и развратителя – это все в наших руках".
В ту же ночь я отправился пешком на родину, а Андрияшка и доселе в моем дому хозяйствует.
Что уж не передумал я дорогой – этого вашему благородию и пересказать не могу. А пуще того голова у меня словно онемела; вижу, поля передо мной, снег лежит (тогда первопутка была), лес кругом, с возами мужики едут – и все будто ничего не понимаю: что лес, что снег, что мужик – даже различить не могу. А не то вот словно дурость найдет: все еще думается, что я богат, что скоро обедать надо, что свечи дома все вышли, что с такого-то вот рубль донять следует, а Мокея оковского и постращать не лишнее. И всякая, знаете, в голову чепуха лезет, точно сам-то не думаешь, а одни прежние остатки сами собой в тебе дорабатываются.
Пришел я домой нищ и убог. Матушка у меня давно уж померла, а жена даже не узнала меня. Что тут у нас было брани да покоров – этого и пересказать не могу. Дома-то на меня словно на дикого зверя показывали: "Вот, мол, двадцать лет по свету шатался, смотри, какое богачество принес".
К тому же и болезнь в это время посетила меня. От огорченья, что ли, или просто от простуды – только сделался я словно робенок, ни одним, то есть, суставом пошевелить не могу. По телу пошли струпья, и чувствовал я, будто весь живой истлеваю. Господи! чего уж я в это время не передумал, чего не перестрадал. Голова не болит, а словно перед тобой в тумане все ходит. То будто кажется, что вдруг черти тебя за язык ловят, то будто сам Ведекос на тебя смотрит и говорит тебе: "И приидут вси людие со тщанием…" В глазах у него свет и тьма, из гортани адом пышет, а на главе корона змеиная. Вся моя прежняя блудная жизнь встала передо мной, все эти грехи: и святотатство, и наругательство, и любострастие, и обманы, и кривда, и прелюбодеяние, и разбой. То будто за руку меня повесили, или вот каленым железом глаза и уста прижигают. Однажды даже вся преисподняя мне открылась: сидит Вельзевул на престоле огненном, а кругом престола слузи его хвостами помавают, а крыле у них словно у мыши летучей. Завидел он меня еще издалека и завопил: "Се грядет верный слуга наш, он нашу паству добре приумножил, примем его с честью великою". Подхватили меня тут бесы под руки и поволокли к самому престолу. Оглянулся я, сзади ровно знакомые всё лица: и точно, все тут были, которых я в свою жизнь на пагубу настроил.
Однако, сударь, случилось тут со мной чудо. Стал я выздоравливать; кровь словно отошла маленько, и хошь вставать я с печки не мог, да по крайности черти в глазах не вертелись. И вдруг, знаете, сижу я один, будто сном забывшись, и слышу, что по избе благовоние разливается: фимиам не фимиам, а такого запаху я и не слыхивал – одно слово, по душе словно мягким прошло: так оно сладко и спокойно на тебя действует. Открыл я глаза – это точно я помню, что открыл, – и вижу перед собой старца, ликом чудна и облаком пресветлым озаренного. Трепет объял меня. Порывался я броситься на землю, чтобы облобызать честные нозе его, и не мог: словно тайная сила оковала все суставы мои и не допустила меня, недостойного, вкусить такого блаженства. "Господи! – мог я только произнесть, – грешен я, грешен я, господи!"
Что со мной потом сталось, я рассказать не могу. Должно быть, больно я испужался, что и в памяти-то у меня ничего не осталось. Однако, проснувшись, ощутил себя здрава и тут же положил сбросить с себя суету греховную и удалиться в пустынножительство.
Сказывали мне странники, что такие есть места в Чердынском уезде, в самом то есть углу, где божьи люди душу свою спасают. Там по рекам: Лупье, Пильве, Лёле и Колве, в лесах дремучих, построены, дескать, кельи и в них не мало-таки народу живет. Сказывают, что даже из Москвы в те места благочестивые старцы спасаться ходят, что много там есть могил честных и начальство про то не знает и не ведает. А то вот и про другое тоже место сказывали. В Оренбургской губернии, около Златоуста, в горах, такие же пустынники обитают, и всё больше в пещерах, и одна такая пещера есть, что в ней денно и нощно свеща горит, а чьей рукой возжигается – неизвестно. В этих, барин, пещерах люди без одежды ходят, питаются злаками земными, и даже промеж себя редко общание имеют. Ну, к этакой жизни я еще не считал себя готовым, по той причине, что спервоначала надлежало плоть в себе добре умертвить. К тому же и на места эти не все одинако указывают; один говорит: "Дойдешь до Златоуста, вороти на сивер"; другие: "От Златоуста на восход ступай". Вот и удумал я идти сперва на Лупью, а там, буду, мол, жив, постепенно душу спасать стану.