И диковинное это дело, ваше высокоблагородие! человек я, кажется, к этим делам приобыкший, всякого, что называется, пороху нанюхался, даже самые побои принимал, а теперь вот словно новичок какой, весь кураж потерял-с. В груди будто теснота, спину ломит, даже губы сохнут-с… И чем ближе подступает время, тем все больше и больше будто естество в тебе все вверх поднимается. Точно те времена воротились, как, бывало, около Глафиры Николавниной юпки прохаживался. Ходишь, знаете, бывало, заденешь только, так словно озноб всего прошибет… Даже во сне вижу, как я, их всех накрою, как они, знаете, собрались, и свечи горят-с…
– Ну, а если не удастся накрыть? – спросил и. Маслобойников испугался и даже побледнел.
– Помилуй бог, ваше высокоблагородие, как же этому быть возможно?.. да у меня даже теперь поясница отнялась от одних ваших слов.
– А как же вы предполагаете распорядиться, если вам это дело удастся?
Маслобойников вздохнул и задумался.
– Придется по начальству представить, – сказал он угрюмо и опять задумался.
– Ведь они, ваше высокоблагородие, – продолжал он, – многих тысяч не пожалели бы, только чтоб это дело как ни на есть покрыть! а от начальства какую отраду, кроме огорченья, получишь, сами изволите знать! Да скрыть-то нельзя-с! потому что кто его знает? может, он и в другом месте попадется, так и тебя заодно уж оговорит, а наш брат полицейский тоже свинья не последняя: не размыслит того, что товарища на поруганье предавать не следует – ломит себе на бумагу асе, что ни сбрешут ему на допросе! ну, и не разделаешься с ним, пожалуй, в ту пору… Нет, видно, уж по начальству придется.
Сказав это, Маслобойников впал в какое-то меланхолически-сентиментальное настроение духа, глаза уставил в землю, руками начал «тужить» и все дальнейшее произносил тоненьким головным тенором:
– И добро бы доподлинно не служили! А то, кажется, какой еще службы желать! Намеднись его высокородие говорит: "Ты, говорит, хапанцы свои наблюдай, да помни тоже, какова совесть есть!" Будто мы уж и «совести» не знаем-с! Сами, чай, изволите знать, про какую их высокородие «совесть» поминают-с! так мы завсегда по мере силы-возможности и себя наблюдали, да и начальников без призрения не оставляли… Однако сверх сил тяготы носить тоже невозможно-с.
На другой день вечером все было уже готово; недоставало только депутата, ратмана Половникова, который, заслышав о предстоящем депутатстве, с утра сбежал из дома и неизвестно куда скрылся.
Время, предшествующее началу следствия, самое тягостное для следователя. Если план следствия хорошо составлен, вопросы обдуманы, то нетерпение следователя растет, можно сказать, с каждою минутой. Все мыслящие силы его до такой степени поглощены предметом следствия, что самая малейшая помеха выводит его из себя и заставляет горячиться и делать тысячу промахов в то самое время, когда всего нужнее хладнокровие и расчет.
Я ходил по комнате и, признаюсь откровенно, неоднократно-таки посылал куда следует Половникова и всех этих депутатов, которые как будто для того только созданы, чтобы на каждом шагу создавать для следователя препятствия. Я вообще люблю дела делать беспрепятственно, потому что оно как-то ловче, прохладнее распоряжаться на просторе. Шум у дверей прервал мои размышления; я оглянулся и увидал полицейского солдата, который держал за веревочку человека с бородой, одетого в русский кафтан. У человека в руках была печать, которую он как-то ожесточенно мял пальцами.
– Привел, ваше благородие, – сказал полицейский.
– Что это за человек?
– Мещанин Половников, ваше благородие.
– Где ты пропадал? нет, ты скажи, где ты пропадал? – закричал я, вдруг почувствовав в сердце новый прилив гнева и нетерпения при виде этого господина, который своею медленностию мог порвать всю нить соображений, обуревавших мою голову.
Половников мялся на одном месте и продолжал вертеть печать в руках.
– На чердаке, за старым хламом спрятавшись нашли, ваше благородие! пытали мы с ним маяться-то, – продолжал солдат.
– Ваше благородие… ваше превосходительство… ваше сиятельство!.. помилуйте, сударь, не погубите!
Говоря это, Половников то и дело протягивал руку с печатью и потом снова ее отдергивал.
– Секлетарь-с, ваше благородие… они против меня злобу питают… потому как я человек бедный-с и поклониться мне нечем-с… по той причине я и обчеством выбран, что в недоимщиках был: семья оченно уж угнетает, так обчество и присудило: по крайности, мол, он хоть службу отбудет…
– Так что ж секретарь-то?
– Да вот все наряжает-с; а у меня, ваше благородие, семья есть, тоже работишка-с, ложечки ковыряю, а он все наряжает: я, говорит, тебя в разоренье произведу… Господи! что ж это такое с нам будет!
– Что ж у тебя в руках-то?
– Да тамга, ваше благородие, тамга: неученый ведь я, сударь, так вот и прикладываю, где господа укажут.
– Посмотри, пришла ли Кузьмовна? – сказал я полицейскому.
– Ваше благородие! – обратился ко мне Половников, когда полицейский вышел, – другие господа бывают добрые…
– А что?
– Да вот, кабы была ваша милость меня отпустить, так я бы, заместо себя, тамгу-то свою здесь оставил.
– А вот посмотрим, как Кузьмовна скажет.
В это время вошла Мавра Кузьмовна. Она не обнаруживала ни в лице, ни в фигуре своей ни малейшего признака смущения. Напротив того, очень спокойно перекрестилась старинным обычаем и поклонилась мне как-то сухо и чванно, а на Половникова не обратила даже ни малейшего внимания, хотя он несколько раз сряду поклонился ей.