– Что ж это за страм такой! хоть бы прохладительное какое-нибудь подали! – говорит протоколист.
– Не танцуй, братцы, да и баста! – подсказывает муж совета Петька Трясучкин.
– Не хотим танцевать! – раздается общий отголосок.
Происходит смятение. Городничиха поспешает сообщить своему мужу, что приказные бунтуются, требуют водки, а водки, дескать, дать невозможно, потому что пот еще намеднись, у исправника, столоначальник Подгоняйчиков до того натенькался, что даже вообразил, что домой спать пришел, и стал при всех раздеваться.
Дмитрий Борисыч выбегает увещевать.
– Бога вы не боитесь, свиньи вы этакие! – говорит он, – знаете сами, какая у нас теперича особа! Нешто жалко мне водки-то, пойми ты это!.. Эй, музыканты!
– Да нет; танцевать совсем невозможно… нам что водка-с! а совсем нам танцевать невозможно-с!
– Да почему же невозможно?
– Да так-с… оченно уж труд велик-с…
– Господи! Иван Перфильич! и ты-то! голубчик! ну, ты умница! Прохладись же ты хоть раз, как следует образованному человеку! Ну, жарко тебе – выпей воды, иль выдь, что ли, на улицу… а то водки! Я ведь не стою за нее, Иван Перфильич! Мне что водка! Христос с ней! Я вам всем завтра утром по два стаканчика поднесу… ей-богу! да хоть теперь-то ты воздержись… а! ну, была не была! Эй, музыканты!
На этот раз убеждения подействовали, и кадриль кой-как составилась. Из-за дверей коридора, примыкавшего к зале, выглядывали лица горничных и других зрителей лакейского звания, впереди которых, в самой уже зале, стоял камердинер его высокородия. Он держал себя, как и следует камердинеру знатной особы, весьма серьезно, с прочими лакеями не связывался и, заложив руки назад, производил глубокомысленные наблюдения над танцующим уездом.
– Ну, а что, Федя, ведь и мы веселиться умеем? – спрашивал Дмитрий Борисыч, изредка забегая к нему.
– Веселиться – отчего не веселиться! – отвечал Федор.
– Ну, а как, Федя, против ваших-то балов: наш, поди, никуда, чан, не годится?
– Да, против наших… разумеется… а впрочем, мне ваш больше нравится… проще!
– Ты, Федя, добрый! Приходи ужо, я тебе полтинничек пожертвую… а чай пил?
– Пил-с, благодарим покорно.
– Ты, братец, требуй… знаешь, без церемоний… распорядись сам, коли чего захочется… леденчиков там, икорки, балычку… тебе, братец, отказу не будет…
В начале пятой фигуры в гостиной послышался шум, вскоре затем сменившийся шушуканьем. В дверях залы показался сам его высокородие. Приближался страшный момент, момент, в который следовало делать соло пятой фигуры. Протоколист, завидев его высокородие, решительно отказался выступать вперед и хотел оставить на жертву свою даму. Произошло нечто вроде борьбы, причинившей между танцующими замешательство. Дмитрий Борисыч бросился в самый пыл сражения.
– Ну, полно же, братец, иди! – увещевал он заартачившегося протоколиста, – ведь его высокородие смотрит…
Но протоколист ни с места: и не говорит ни слова, и вперед не идет, словно ноги у него приросли к полу.
– Обробел, ваше высокородие! – восклицает Желваков, перебегая к Алексею Дмитричу, – они у нас непривычны-с… всего пугаются.
– Отчего же? – говорит Алексей Дмитрич, – я, кажется, не страшен! Нехорошо, молодой человек! Я люблю, чтоб у меня веселились… да!
И удаляется в обитель, чтоб не мешать общему веселью.
– А у меня сегодня был случай! – говорит Алексей Дмитрич, обращаясь к Михаиле Трофимычу, который, как образованный человек, следит шаг за шагом за его высокородием, – приходит ко мне Маремьянкин и докладывает, что в уезде отыскано туловище… и как странно! просто одно туловище, без головы! Imaginez-vous cela!
– Сс! – произносит Дмитрий Борисыч, покачивая головой.
– Но вот что в особенности меня поразило, – продолжает его высокородие, – это то, что эту голову нигде не могут найти! даже Маремьянкин! Vous savez, c'est un coquin pour ces choses-là!
– Сс! – произносит опять Желваков.
– Но я, однако, принял свои меры! Я сказал Маремьянкину, что знать ничего не хочу, чтоб была отыскана голова! Это меня очень-очень огорчило! Ça ma bouleversé! Я, знаете, тружусь, забочусь… и вдруг такая неприятность! Головы найти не могут! Да ведь где же нибудь она спрятана, эта голова! Признаюсь, я начинаю колебаться в мнении о Маремьянкине; я думал, что он усердный, – и что ж!
Бьет одиннадцать часов; его высокородие берется за шляпу. Дмитрий Борисыч в отчаянье.
– Ваше высокородие! осчастливьте! не откажите перекусить! – умоляет он, в порыве преданности почти осмеливаясь прикасаться к руке его высокородия.
Алексей Дмитрич видимо тронут. Но вместе с тем воля его непреклонна. «У него болит голова», «он так много сегодня работал», «завтра ему надо рано выехать», и притом «этот Маремьянкин с своею головой»…
– Спасибо, господин Желваков, спасибо! – говорит его высокородие, – это ты хорошо делаешь, что стараешься соединить общество! Я буду иметь это в виду, господин Желваков!
И удаляется медленным шагом из обители.
Подсадивши как следует его высокородие в экипаж, Дмитрий Борисыч возвращается в зал и долго-долго жмет обе руки Михаиле Трофимычу.
– Благодарю! – говорит он, растроганный до слез, – благодарю! если б не вы. Эй, водки! – восклицает он совершенно неожиданно.
Ночь. В доме купчихи Облепихиной замечается лишь тусклое освещение. Алексей Дмитрич уж раздет, и Федор снимает с него сапоги.
– Ну, а помнишь ли, Федор, как мы в Петербурге-то бедствовали? – спрашивал Алексей Дмитрич.
– Как не помнить? такое дело разве позабыть можно? – отвечает Федор угрюмо.
– Помнишь ли, как мы в Мещанской, в четвертом-то этаже, горе мыкали?