А тем не менее я люблю ее. Я люблю эту бедную природу, может быть, потому, что, какова она ни есть, она все-таки принадлежит мне; она сроднилась со мной, точно так же как и я сжился с ней; она лелеяла мою молодость, она была свидетельницей первых тревог моего сердца, и с тех пор ей принадлежит лучшая часть меня самого. Перенесите меня в Швейцарию, в Индию, в Бразилию, окружите какою хотите роскошною природой, накиньте на эту природу какое угодно прозрачное и синее небо, я все-таки везде найду милые мне серенькие тоны моей родины, потому что я всюду и всегда ношу их в моем сердце, потому что душа моя хранит их, как лучшее свое достояние.
Хозяин постоялого двора, Аким Прохоров, знаком мне с детства. Хотя ему, как он сам выражается, с небольшим сто годков, однако он сохраняет еще всю свою память и бродит довольно бойко, хоть и упирается при этом руками в коленки. Теперь у него шесть сынов, из которых младшему не менее пятидесяти лет, и у каждого из этих сынов тоже свое многочисленное потомство. Если б большая часть этого потомства не была в постоянной отлучке из дому по случаю разных промыслов и торговых дел, то, конечно, для помещения его следовало бы выстроить еще по крайней мере три такие избы; но с Прохорычем живет только старший сын его, Ванюша, малый лет осьмидесяти, да бабы, да малые ребята, и весь этот люд он содержит в ежовых рукавицах.
– А Аким жив? – спросил я, вылезая из тарантаса, въехавшего в знакомый мне двор.
– Слава богу, батюшка! милости просим! – отвечал мне осьмидесятилетний Ванюша, подхватывая меня под руки, – давненько, сударь, уж не бывывали у нас! Как папынька? мамынька? Слава ли богу здравствуют?
– Слава богу, Иван.
– "Слава богу" лучше всего, сударь!
На верху крыльца встретил меня сам старик.
– Да никак это Щедринский барчонок? – сказал он, глядя на меня из-под руки.
Надобно сказать, что Аким звал меня таким образом еще в то время, когда, бывало, я останавливался у него, ребенком, проезжая домой на каникулы и с каникул в гимназию.
– Да как же ты, сударь, остепенел! видно, уж вышел из ученья-то?
– Вышел, Аким.
– Так, сударь; стало быть, на лето-то в деревню погостить собрался?
– Да, месяца с три пробуду здесь.
– Это ты, сударь, хорошо делаешь, что папыньку с мамынькой не забываешь… да и хорошо ведь в деревне-то! Вот мои ребятки тоже стороною-то походят-походят, а всё в деревню же придут! в городе, бат, хорошо, а в деревне лучше. Так-то, сударь!
– Что, у тебя комнаты-то порожние?
– Порозы, сударь, порозы! Нонче езда малая, всё, слышь, больше по Волге да на праходах ездят! Хошь бы глазком посмотрел, что за праходы такие!.. Еще зимой нешто, бывают-таки проезжающие, а летом совсем нет никого!
– Здоров ли ты, по крайней мере?
– Больше все лежу, сударь! Моченьки-то, знашь, нету, так больше на печке живу… И вот еще, сударь, како со мной чудо! И не бывало никогда, чтобы то есть знобило меня; а нонче хошь в какой жар – все знобит, все знобит!
– Ты, дедушко, и теперь бы на печку шел! – сказала молодуха, пришедшая за нами прибрать кое-что в горнице, в которую мы вошли.
– Не замай! вот маленько с барчонком побеседуем… Старинные мы с тобой, сударь, знакомые!
– Внучка, что ли, это твоя?
– Мнукова, сударь, жена… Петрушу-то моего, чай, знаешь? так вот его-то сына – мнука мне-то – жена… У меня, сударь, шесть сынов, и у каждого сына старший сын Акимом прозывается, и не сообразишь их!
– А где же теперь твои сыновья? – спросил я, зная наперед, что старик ни о чем так охотно не говорит, как о своих семейных делах.
– Старшой-ет сын, Ванюша, при мне… Второй сын, Кузьма Акимыч, графскими людьми в Москве заправляет; третий сын, Прохор, сапожную мастерскую в Москве у Арбатских ворот держит, четвертый сын, Петруша, у Троицы в ямщиках – тоже хозяйствует! пятой сын, Семен, у Прохора-то в мастерах живет, а шестой, сударь, Михеюшко, лабаз в Москве же держит… Вот сколько сынов у меня! А мнуков да прамнуков так и не сосчитать… одной, сударь, своею душой без двух тридцать тягол его графскому сиятельству справляю, во как!
– Что ж, сыновья-то от себя, что ли, торгуют?
– Покуда я живу, так все будто я торгую… только стали они ноне отбиваться от меня: и глаз ко мне не кажут, да и денег не шлют… старшенькому-то, Ванюшке-то, и обидненько!
– Стар ты уж, видно, стал, Аким!
– Вестимо, не прежние годы! Я, сударь, вот все с хорошим человеком посоветоваться хочу. Второй-ет у меня сын, Кузьма Акимыч, у графа заместо как управляющего в Москве, и граф-то его, слышь, больно уж жалует. Так я, сударь, вот и боюсь, чтоб он Ванюшку-то моего не обидел.
– А ты бы их при жизни в раздел пустил.
– Так я, сударь, и пожелал; только что ж Кузьма-то Акимыч, узнавши об этом, удумал? Приехал он ноне по зиме ко мне: "Ты, говорит, делить нас захотел, так я, говорит, тебе этого не позволяю, потому как я у графа первый человек! А как ты, мол, не дай бог, кончишься, так на твоем месте хозяйствовать мне, а не Ивану, потому как он малоумный!" Так вот, сударь, каки ноне порядки!
– Да разве Иван-то малоумный?
– Какой он малоумный! Вестимо попроще против других будет, потому что из деревни не выезжает, а то какой же он малоумный? как есть хрестьянин!
– Так что же ты хочешь сделать?
– А вот, сударь, думал я было сначала к нашему графу писемцо написать… да и боязно словно: боюсь, как бы не обиделся на меня его сиятельство!
– Что ж тут обидного?
– Как! – скажет, – ты, мой раб, хочешь меня, твоего господина, учить? коли я, скажет, над тобой сына твоего начальником сделал, значит, он мне там надобен… Нет тебе, скажет, раздела!