Между тем я вхожу во двор, на котором взапуски веселится и резвится молодое поколение. Палагею Ивановну эта резвость очень утешает. Как женщина истинно добрая, она сама очень весела, и потому любит, когда другие веселятся. С той минуты, как я вхожу в ее двор, моя хандра исчезает мгновенно. Малолетные племянники и племянницы со всех сторон обступают меня и хвастаются передо мною своими обновками, потому что Палагея Ивановна всех для праздника наделила. В стороне, у забора, положено бревно, поперек которого брошена доска, и две девушки, лет по двенадцати, делают величайшие усилия, чтобы подскакнуть как можно выше. Около служб мирно пасется стая индеек, и несколько мальчишек усердно дразнят огромного индюка, который изо всех сил топырится, а по временам и наскакивает стремительно на обидчиков, мгновенно рассыпающихся в разные стороны.
– Ваня! а Ваня! что петуха, голубчик, дразнишь? – кричит Палагея Ивановна, вышедшая навстречу мне на крыльцо.
Но дети так тесно обступают меня, что я не имею никакой возможности пробраться к моей хозяйке. Они громко и деспотически требуют гривенника на пряники, который и получают с знаками всеобщего и шумного удовольствия.
– Ишь пострелята, как завладели барином! – говорит Палагея Ивановна, но слово «пострелята» выходит у ней как-то совсем не бранно.
Я наконец освобождаюсь и вхожу в горницу, в которой присутствует уж большая компания. В переднем углу сидит дедушка Иван Гаврилыч; он уж лет десять ничего не видит и не слышит, и лицо его от старости покрылось каким-то мохом. Однако ж Палагея Ивановна и до сих пор никакого дела не затевает, не испросивши наперед его благословения, и мне положительно известно, что ключи от денежного сундука до сих пор хранятся у «дедушки», который выдает деньги с величайшею скупостью. Рядом с ним сидит старуха, свекровь хозяйкина, и эта почтенная фигура напоминает мне о муже Палагеи Ивановны. Муж этот еще жив, но он куда-то услан за дурные дела, и нет сомнения, что это обстоятельство имеет большой вес в том сострадании, которое чувствует Палагея Ивановна к «несчастненьким». Тут же присутствует и спившийся с кругу приказный Трофим Николаич, видавший когда-то лучшие дни, потому что был он и исправником, и заседателем, и опять исправником, и просто вольнонаемным писцом в земском суде, покуда наконец произойдя через все медные трубы, не устроил себе постоянного присутствия в кабаке, где, за шкалик «пенного», настрочить может о чем угодно, куда угодно и какую угодно просьбицу захмелевшему мужичку. Но в этот великий праздник и Трофим Николаич считает за грех идти в кабак и отправляется с поздравлением к разным благодетелям, которых у него очень много в купеческом и мещанском сословии. Он, впрочем, очень редко подходит к большому столу, на котором стоят куличи и другие пасхальные принадлежности, а больше придерживается малого стола, стоящего у стенки, на котором красуются рюмки и графины с водкой. Несколько молодых бабенок и парней дополняют картину.
– Пожалуйте! просим покорно побеседовать! – говорит Палагея Ивановна, вводя меня в комнату. – Батюшка! Николай Иваныч пришел!
Но «дедушка» не слышит и только чавкает.
– Вы старика-то моего не обессудьте, барин любезный, – продолжает Палагея Ивановна, – что он, по старости лет, почтения вам отдать не в силах.
Меня усаживают подле старика, хотя мне скорее желалось бы побыть с молодушками; с другой стороны, молодушки, по всем вероятиям, подметили мою кислую физиономию, потому что я вижу, как они смеются втихомолку.
– Кушай, батюшка, кушай! – говорит Палагея Ивановна приказному, который, подняв рюмку, не может ничего уже выразить словесно и только устремляет на нее долгий, умоляющий взор.
Беседа, прерванная моим приходом, возобновляется, но весьма умеренно.
– Так-то, – шамкает дедушка, – так-то вот, детки, стар, стар, а все пожить хочется… Все бы хоть годиков с десяток протянул, право-ну!
Молодухи смеются.
– Да тебе бы, дедушка, и жениться так в ту же пору, – говорит одна из них побойчее, – какой ты еще старик!
– Ась? – спрашивает дедушка.
Палагея Ивановна подходит к нему и на ухо, как можно громче объясняет, что вот Варвара от живого мужа за него, старика, замуж собирается.
– Да, да, – отвечает дедушка, – я еще старик здоровенный… здоровенный старик, только вот ноженьки плохо ходят… плохо, куда плохо ходят ноженьки…
Молодушки смеются пуще прежнего.
– А что, как торги, дедушка? – спрашивает свекровь, наклоняясь к самому уху старика.
– Плохо, сударыня, плохо! совсем ноне плохо стало; сам я вот недослышу что-то, а Палагеюшка у меня еще молода… Об ину пору так разнеможешься, словно и взаправду старость пришла. А пуще всего ноженьки! мозжат это, знаешь, мозжат, словно вот винтом тебе кость-ту винтит!
Трофим Николаевич подходит, пошатываясь, к дедушке и, наклонясь к его уху, хочет, вероятно, пожелать ему доброго здравия, но только икает и как-то неблаговидно сопит, что чрезвычайно смешит молодушек; дедушка же, почуяв носом сильный запах сивухи, пятится ближе к стене.
– Батюшка! Трофим Николаич доброго здоровья тебе желает! – кричит Палагея Ивановна и, обращаясь к приказному, прибавляет, – кушай, батюшка, кушай на здоровье!
– Ой ли! – шамкает старик, – а я было думал, что из суседнего кабака дверь отворилась… право-ну! А как-то ты, крыса приказная, век доживаешь, винцо попиваешь?
– С-с-с-лав-ва вввсе-ввышнему! – успевает, не без больших усилий, проговорить Трофим Николаич.
– Чего, чай, "слава всевышнему"! – замечает Иван Гаврилыч, – поди, чай, дня три не едал, почтенный! все на вине да на вине, а вино-то ведь хлебом заедать надо.