– Ах ты, простыня без кружева! Да разве денег у тебя с собой не было?
– Помилуйте, Павел Петрович, как не было-с. Известно, в губернский город без денег нельзя-с. Только очень уж они мудрено говорят, что и не поймешь, чего им желательно.
– Помоги, брат, ты ему! – обратился ко мне Лузгин.
– А в чем дело?
– Содержал я здесь на речке, на Песчанке, казенную мельницу-с, содержал ее двенадцать лет… Только стараниями своими привел ее, можно сказать, в отличнейшее положение, и капитал тут свой положил-с…
– Ну, капиталу-то ты немного положил, – заметил Лузгин.
– Нет-с, Павел Петрович, положил-с, это именно как пред богом, – положил-с, – это верно-с. Только вот приходит теперь двенадцатый год к концу… мне бы, то есть, пользу бы начать получать, ан тут торги новые назначают-с. Так мне бы, ваше высокоблагородие, желательно, чтоб без торгов ее как-нибудь…
– То есть вам желательно бы было, чтобы в вашу пользу смошенничали?
– Э, брат, как ты резко выражаешься! – сказал Лузгин с видимым неудовольствием, – кто же тут говорит о мошенничествах! а тебя просят, нельзя ли направить дело.
– Да я-то что ж могу тут сделать?
– А ты возьми в толк, – человек-то он какой! золото, а не человек! для такого человека душу прозакладывать можно, а не то что мельницу без торгов отдать!
– Да я-то все-таки тут ничего не могу.
– Э, любезный! дрянь ты после этого!
Он отвернулся от меня и обратился к Кречетову:
– Брось, братец, ты все эти мельницы и переезжай ко мне! Тебе чего нужно? чтоб был для тебя обед да была бы подушка, чтоб под голову положить? ну, это все у меня найдется… Эй, Ларивон, водки!
Прошло несколько минут томительного молчания; всем нам было как-то неловко.
– А какие, Павел Петрович, нынче ржи уродились! – сказал Кречетов, – даже на удивленье-с…
– Гм… – отвечал Лузгин и несколько раз прошелся по комнате, а потом машинально остановился перед Кречетовым и посмотрел ему в глаза.
– Так ты говоришь, что ржи хорошие? – произнес он.
– Отменнейшие-с. Поверите ли, даже человека не видать – такая солома…
– Может быть, колосом не выдут? – спросил Лузгин.
– Нет-с, и колос хорош, и зерно богатое-с.
Принесли водки; Лузгин начал как-то мрачно осушать рюмку за рюмкой; даже Кречетов, который должен был привыкнуть к подобного рода сценам, смотрел на него с тайным страхом.
– А ты не будешь пить? – спросил меня Лузгин.
– Нет, я не пью.
– Разумеется, разумеется – куда ж тебе пить? Пьют только свиньи, как мы… выпьем, брат, Василий Иваныч!
Мне приходилось из рук вон неловко. С одной стороны, я чувствовал себя совершенно лишним, с другой стороны, мне как-то неприятно было так разительно обмануться в моих ожиданиях.
– Мне надо бы в город, – сказал я.
Лузгин пристально посмотрел на меня.
– Ты, может быть, думаешь, что я в пьяном виде буйствовать начну? – сказал он, – а впрочем… Эй, Ларивон! лошадей господину Щедрину!
Через полчаса мы расстались. Он сначала холодно пожал мне руку на прощанье, но потом не выдержал и обнял меня очень крепко.
Я поехал по пыльной и узкой дороге в город; ржи оказались в самом деле удивительные.
– Дома? – спросил я, вылезая из кибитки у подъезда серенького деревянного домика, в котором обитал мой добрый приятель, Владимир Константиныч Буеракин, владелец села Заовражья, живописно раскинувшегося в полуверсте от господской усадьбы.
– Дома, дома! – отвечал Буеракин, собственною особой показываясь в окошке.
Но прежде нежели я введу читателя в кабинет моего знакомого, считаю долгом сказать несколько слов о личности Владимира Константиныча.
Буеракин был сын богатых и благородных родителей. Отец его был усердным помещиком, но вместе с тем ни наружностью, ни цивилизацией нисколько не напоминал того ленивого и несколько заспанного типа помещика, который, неизвестно почему, всего чаще является нашему воображению. Нет, старик считал себя одним из передовых людей своего времени, не прочь был повольнодумствовать в часы досуга и вообще был скептик и вольтерьянец. Заметно было, однако ж, что все эти аналитические стремления составляли в жизни старика не серьезное убеждение, а род забавы или отдохновения или, лучше сказать, игру casse-tête, не имевшую ничего общего с его жизнью и никогда не прилагавшуюся на практике. Тем менее могли быть они не только прилагаемы, но даже высказываемы при Володе. В отношении к сыну старик Буеракин являлся в шкуре старого грешника, внезапно понявшего, что грешить и не время и не к лицу. Поэтому, если когда-нибудь и прорывалось у него при Володе что-нибудь сомнительное, то он немедленно спешил поправить свой промах. Вообще Володя был воспитываем в правилах субординации и доверия к папашиному авторитету, а о старых грехах почтенного родителя не было и помину, потому что на старости лет он и сам начал сознавать, что вольтерьянизм и вольнодумство не что иное, как дворянская забава.
Несмотря на это, с Володей приключилось странное происшествие. Слушая лекции в школе, вдали от надзора родительского, он хотя твердо помнил советы и наставления, которыми нашпиговали его юную голову, однако, к величайшему своему изумлению и вполне неприметным для себя образом, пошел по иному пути. Не то чтоб в голове его выработались какие-нибудь положительные результаты, а просто ему нравилась атмосфера, царствовавшая в аудитории, нравились слова, произносимые в нецеремонных товарищеских беседах, и мало ли что еще! Возвращаясь домой поздно вечером, он принимался сводить в одно целое все говоренное и слышанное в течение дня, и хотя не успевал в этом, но чувствовал себя как-то отлично хорошо и легко. В чем именно заключалось это хорошее и легкое, он определить не мог, а просто хорошо, да и все тут.